Если нет последствий, значит, нет и ошибки
Воспоминания о блокаде
18.01.2014, 13:21
К 70-летию снятия блокады Ленинграда «Власть» публикует главы из воспоминаний жительницы блокадного города Эммы Казаковой.
Хвойная
Блокадные дети. Многие говорят, что «быльем поросло», «что они могли знать?», «подумаешь, что он там понимал, этот ребенок». Мне было восемь лет. У нас до войны был уютный деревянный дом на Охте, бывший бабушкин и ставший совковой коммуналкой. Были мама, папа, бесконечно любимая бабушка, была музыка, кукла Ася, дожившая до сих пор, «целый мир книг». Это было мое детское счастье. Внезапно все смешалось. Папу взяли на фронт, маму — в ПВО. На окнах появились белые бумажные узоры. Со всех стен на нас пугающе смотрел паукообразный фашист, который почему-то хотел нас всех убить. Немцы лавиной двигались по стране.
Уже в июле 1941 года решено было вывозить детей из города. Нас погрузили в теплушки с настилами и отправили на станцию Хвойная. Помню, что дети уже не шумели, притихли как-то. Что-то нас уже придавило, отняло ощущение беспечности и защищенности. Спали мы вповалку, ели пока домашнее. Бегали на ведро за одеяло, которое держали дети постарше. А самой старшей было 14–15 лет. Она была за «маму». Мы ее слушались. Мы начали подчиняться приказам: «Всем лечь! Всем встать! Выходите по очереди! Стройся!» Это не были приказы детского сада и пионерлагеря. Это стало серьезно. Иначе нельзя: война. Жизнь уже шла по военным, тревожным законам. Ночью я беззвучно плакала. Мне стыдно было показать свое детское горе, потому что мама сказала, прощаясь: «Держись, детка. Помогай старшим. Я верю в тебя и очень тебя жду, тебя и папу». Помню ее глаза, полные любви и боли. И это тоже был приказ. Я должна была нести эту общую тяжелую ношу, не раскисая. Детство ушло в какое-то другое психологическое измерение.
В Хвойной нас погрузили на телеги и повезли в какую-то деревню, расселили по избам. Мы все делали сами: убирали, таскали воду, топили баню, собирали ягоды для общего компота. Кормили нас из общего котла за огромным столом. Дежурные накрывали стол, а потом убирали и мыли посуду. Вечерами я читала маленьким книги. А какое лето было! Жара, все благоухает. Все полянки усыпаны душистой земляникой. А есть нельзя. Все, что собирали, шло в общий котел. Я и теперь помню это жаркое тепло нагретой земли, запах земляники и коробку, где еще и половины нет, а у Люси, моей сестры, уже целая банка. И так обидно было, что не выходит у меня быстро, как у других. Перед сном мы читали. Война казалась далекой и нестрашной. Постепенно мы начали слышать какой-то неясный грохот. Приближался фронт.
Нас спешно решили отправить обратно домой. Мы жили в стороне от железной дороги и не понимали, что происходит вокруг. А кругом уже горели леса, стояли на дорогах подбитые машины.
Собрались очень быстро. Малышей посадили на телеги, а старшие бежали рядом. Это было уже бегство. Все время кто-то говорил: «Скорее! Не отставать!» Дым ел глаза, было страшно опоздать на поезд. Станцию уже разбомбили, но поезд стоял. Повсюду сидели раненые, ждали отправки. Нас погрузили в дачные вагоны, велели ложиться на пол во время бомбежек. Двери были закрыты, окна тоже. Когда поезд ехал, мы видели людей, идущих вдоль полотна в сторону города. Там были и старики, и раненые, и дети. Но к нам не сажали никого. Да и некуда было сажать: целый состав детей и раненых. Тогда мы впервые попали в бомбежку. Самолеты летели низко. Они неслись над поездом с белым флагом, что значило «раненые, дети», и целились прямо в него. Бомбы падали справа и слева, а поезд шел. Как нам казалось, очень быстро. Мы скрючились под скамейками. От разрывов где-то сыпались стекла. Малыши плакали от страха. Старшие бегали между нами. А поезд шел. Наконец самолеты улетели. Не знаю, можно ли забыть тот страх, шок, то прозрение ни в чем не повинного ребенка, ощутившего, что он должен жить в этой новой жуткой реальности, которая и станет его жизнью: ожидание повторения этого кошмара. Не каждая душа может это вынести. Не каждая с этим смирится. Я помню вой этих бомб, звук захода самолета, разрывы, страх, что вагон перевернется. И я шлю свои проклятия тем, кто не научился за всю историю человечества решать свои дела с помощью разума, логики, убеждения и гуманности. Накачанный кулак — их главная сила. И они еще этим хвастаются, не понимая, что это их позор.
Когда состав приехал на станцию Мга, мы увидели страшную картину. Груды кирпича, железа. Повсюду убитые, раненые. Бомбили, видимо, недавно. И вокруг толпы беженцев, просящихся в поезд. «Не могу, миленькие, не имею права. Не могу, родненький. Все закрыто»,— со слезами говорили сопровождающие нас воспитатели. Был приказ: не открывать. Сейчас разбили бы стекла, перевернули бы состав, разобрали бы пути, чтобы раз не берут, так пусть всем хуже. А тогда закрытый поезд — пошел. Мы ехали очень долго. Около путей лежали перевернутые вагоны, какие-то платформы, которым не суждено было доехать до города. Сколько там осталось детей, таких как мы? Все, что мы увидели, нас потрясло, оглушило. А когда состав медленно, страшно медленно въезжал на Московский вокзал, на какой-то далекий путь, мы услышали топот и стон, крики и плач. Это мамы бежали встречать своих детей. Среди них были и те, кто не мог дождаться своего поезда и в отчаянии обыскивал каждый прибывший состав в слепой надежде найти своего ребенка. Мама схватила меня железными объятиями и держала долго, не отпуская. Став матерью, я поняла, что пережили тогда наши мужественные мамы.
Уходя с вокзала, мы слышали долго, как выкрикивали имена детей те, кто не дождался своего поезда. Мама боялась смотреть им в глаза. Город был неузнаваем. Начиналась блокада. «Теперь только вместе, что бы ни было,— сказала мама.— Надо выжить и дождаться папу». Нам посчастливилось. Мы выжили и дождались его через пять лет.
Читать полностью
www.kommersant.ru/doc/2387548
18.01.2014, 13:21
К 70-летию снятия блокады Ленинграда «Власть» публикует главы из воспоминаний жительницы блокадного города Эммы Казаковой.
Хвойная
Блокадные дети. Многие говорят, что «быльем поросло», «что они могли знать?», «подумаешь, что он там понимал, этот ребенок». Мне было восемь лет. У нас до войны был уютный деревянный дом на Охте, бывший бабушкин и ставший совковой коммуналкой. Были мама, папа, бесконечно любимая бабушка, была музыка, кукла Ася, дожившая до сих пор, «целый мир книг». Это было мое детское счастье. Внезапно все смешалось. Папу взяли на фронт, маму — в ПВО. На окнах появились белые бумажные узоры. Со всех стен на нас пугающе смотрел паукообразный фашист, который почему-то хотел нас всех убить. Немцы лавиной двигались по стране.
Уже в июле 1941 года решено было вывозить детей из города. Нас погрузили в теплушки с настилами и отправили на станцию Хвойная. Помню, что дети уже не шумели, притихли как-то. Что-то нас уже придавило, отняло ощущение беспечности и защищенности. Спали мы вповалку, ели пока домашнее. Бегали на ведро за одеяло, которое держали дети постарше. А самой старшей было 14–15 лет. Она была за «маму». Мы ее слушались. Мы начали подчиняться приказам: «Всем лечь! Всем встать! Выходите по очереди! Стройся!» Это не были приказы детского сада и пионерлагеря. Это стало серьезно. Иначе нельзя: война. Жизнь уже шла по военным, тревожным законам. Ночью я беззвучно плакала. Мне стыдно было показать свое детское горе, потому что мама сказала, прощаясь: «Держись, детка. Помогай старшим. Я верю в тебя и очень тебя жду, тебя и папу». Помню ее глаза, полные любви и боли. И это тоже был приказ. Я должна была нести эту общую тяжелую ношу, не раскисая. Детство ушло в какое-то другое психологическое измерение.
В Хвойной нас погрузили на телеги и повезли в какую-то деревню, расселили по избам. Мы все делали сами: убирали, таскали воду, топили баню, собирали ягоды для общего компота. Кормили нас из общего котла за огромным столом. Дежурные накрывали стол, а потом убирали и мыли посуду. Вечерами я читала маленьким книги. А какое лето было! Жара, все благоухает. Все полянки усыпаны душистой земляникой. А есть нельзя. Все, что собирали, шло в общий котел. Я и теперь помню это жаркое тепло нагретой земли, запах земляники и коробку, где еще и половины нет, а у Люси, моей сестры, уже целая банка. И так обидно было, что не выходит у меня быстро, как у других. Перед сном мы читали. Война казалась далекой и нестрашной. Постепенно мы начали слышать какой-то неясный грохот. Приближался фронт.
Нас спешно решили отправить обратно домой. Мы жили в стороне от железной дороги и не понимали, что происходит вокруг. А кругом уже горели леса, стояли на дорогах подбитые машины.
Собрались очень быстро. Малышей посадили на телеги, а старшие бежали рядом. Это было уже бегство. Все время кто-то говорил: «Скорее! Не отставать!» Дым ел глаза, было страшно опоздать на поезд. Станцию уже разбомбили, но поезд стоял. Повсюду сидели раненые, ждали отправки. Нас погрузили в дачные вагоны, велели ложиться на пол во время бомбежек. Двери были закрыты, окна тоже. Когда поезд ехал, мы видели людей, идущих вдоль полотна в сторону города. Там были и старики, и раненые, и дети. Но к нам не сажали никого. Да и некуда было сажать: целый состав детей и раненых. Тогда мы впервые попали в бомбежку. Самолеты летели низко. Они неслись над поездом с белым флагом, что значило «раненые, дети», и целились прямо в него. Бомбы падали справа и слева, а поезд шел. Как нам казалось, очень быстро. Мы скрючились под скамейками. От разрывов где-то сыпались стекла. Малыши плакали от страха. Старшие бегали между нами. А поезд шел. Наконец самолеты улетели. Не знаю, можно ли забыть тот страх, шок, то прозрение ни в чем не повинного ребенка, ощутившего, что он должен жить в этой новой жуткой реальности, которая и станет его жизнью: ожидание повторения этого кошмара. Не каждая душа может это вынести. Не каждая с этим смирится. Я помню вой этих бомб, звук захода самолета, разрывы, страх, что вагон перевернется. И я шлю свои проклятия тем, кто не научился за всю историю человечества решать свои дела с помощью разума, логики, убеждения и гуманности. Накачанный кулак — их главная сила. И они еще этим хвастаются, не понимая, что это их позор.
Когда состав приехал на станцию Мга, мы увидели страшную картину. Груды кирпича, железа. Повсюду убитые, раненые. Бомбили, видимо, недавно. И вокруг толпы беженцев, просящихся в поезд. «Не могу, миленькие, не имею права. Не могу, родненький. Все закрыто»,— со слезами говорили сопровождающие нас воспитатели. Был приказ: не открывать. Сейчас разбили бы стекла, перевернули бы состав, разобрали бы пути, чтобы раз не берут, так пусть всем хуже. А тогда закрытый поезд — пошел. Мы ехали очень долго. Около путей лежали перевернутые вагоны, какие-то платформы, которым не суждено было доехать до города. Сколько там осталось детей, таких как мы? Все, что мы увидели, нас потрясло, оглушило. А когда состав медленно, страшно медленно въезжал на Московский вокзал, на какой-то далекий путь, мы услышали топот и стон, крики и плач. Это мамы бежали встречать своих детей. Среди них были и те, кто не мог дождаться своего поезда и в отчаянии обыскивал каждый прибывший состав в слепой надежде найти своего ребенка. Мама схватила меня железными объятиями и держала долго, не отпуская. Став матерью, я поняла, что пережили тогда наши мужественные мамы.
Уходя с вокзала, мы слышали долго, как выкрикивали имена детей те, кто не дождался своего поезда. Мама боялась смотреть им в глаза. Город был неузнаваем. Начиналась блокада. «Теперь только вместе, что бы ни было,— сказала мама.— Надо выжить и дождаться папу». Нам посчастливилось. Мы выжили и дождались его через пять лет.
Читать полностью
www.kommersant.ru/doc/2387548